Буровий К.: Незащищенное человеческое дитя

НЕЗАЩИЩЕННОЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ДИТЯ

(Воспоминание о Есенине)

«Умер поэт. Да здравствует поэзия! Сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя, — да здравствует творческая жизнь, в которую до последней минуты вплетал драгоценные нити поэзии Сергей Есенин».

Л. Троцкий

I.

Есенин имел ржаные кудри и голубые детские глаза. Радостный и искренний его взгляд привлекал, вызывал доверие.

Один взгляд, и видишь — искренний человек.

С иллюстрации этого и начну свои краткие воспоминания о таких же кратких и случайных встречах с великим поэтом.

Осенью девятьсот пятнадцатого года я бежал из ссылки. Иду на последнем пароходе по Енисею. В темном трюме натыкаюсь на трех туруханских казаков, они меня опознают, окружают и собираются представить в Красноярское полицейское управление. Удираю с парохода, пробираюсь в Москву, а там моя «явка» уже арестована. Мчусь в Петербург. Принимаю активное участие в революционной борьбе, меняю квартиры, паспорта, имена. Тогда были самые тяжкие условия для нелегальных: везде обыски, облавы… А психология нелегального человека известна - конспирация, никому и единого намека о собственном имени или происхождении. Наконец, я остался совсем без «вида на жительство» и пришлось мне платить дворнику по три рубля в месяц, чтобы жить «на правах еврея, не имеющего права жительства в Петербурге». Фамилия — Нахтенборенг.

Так я и отрекомендовался в редакции «Ежемесячного Журнала» Миролюбова, куда несколько раз заходил с поручением, подписанным моим настоящим именем, которое, между прочим, было известно кое-кому из редакции.

Застал там как-то Есенина, который уже прощался.

Сотрудник редакции знакомит нас.

— Есенин, — говорит мне белокурый парень.

Тихо и неразборчиво бурчу я свою нелегальную фамилию и сразу же обращаюсь к его стихам:

— Знаю все напечатанные на память, очень нравится «Сыплет черемуха снегом…».

— Такая ли еще черемуха будет! — смеется паренек и спрашивает меня:

— А вы тоже из крестьян?

А мне взгляд его нравится:

— Да.

Сотрудник редакции зыркает на меня.

— А откуда? — улыбается поэт.

— Из Воронежчины.

Такой искренний ответ о своем происхождении дал я только раз за всю нелегальную жизнь.

Не знаю, что бы я ответил Есенину, если б он еще и о фамилии спросил? Повторил бы я ему своего Нахтенборенга?

Наивная искренность!

После этого я считал фамилию Нахтенборенг скомпрометированной в редакции «Ежемесячного Журнала» и — в соответствии с принципами конспирации — больше туда не заходил.

II.

Вторая встреча в 1919 году.

В начале февраля я приехал в Москву. Это было уже третье мое возвращение из Сибири, но на этот раз из Сибири колчаковской контрреволюции.

Москва была холодная и голодная. Литературная жизнь едва тлела. Приезд в Москву моего сердечного приятеля Ив. Вольнова связывает меня с некоторыми московскими писателями.

Однажды утром получаю от Вольнова письмо: «Немедленно иди в дом Вахрушинской больницы, квартира номер… и неси деньги — нечем опохмелиться».

Неожиданно являюсь. Квартира беллетриста Тимофеева, хозяина нет дома. Навстречу — Вольнов.

— Деньги принес? Вот и хорошо. Маша, голубка, купи «буханочку хлебца». Поверишь: два дня не ели и есть не хотелось, а сегодня встали — животы подвело. И совсем не пьянствовали, — пошутил, братец, всю ночь об искусстве говорили. А пригласил тебя собственно для того, чтобы познакомить с Есениным. Вот он, мой дорогой рязанский парнишка!

И на этот раз скромно и с успехом:

— Есенин.

— А мы уже знакомы.

— Когда?

— Нахтенборенг, — говорю.

Есенин никак не вспомнит, а Вольнов тормошит меня:

— Что за анекдот? Расшифруй, пожалуйста.

Расшифровал.

— А знаешь, — говорит мне Вольнов: я тоже в таком случае всю правду сказал бы Сереже. С первого стихотворения, с первого взгляда полюбил я его.

Разговор быстро перешел на молодой еще тогда имажинизм.

Размашистыми мазками Есенин излагает мне свою теорию об образной поэзии.

— Но этого мало, этого мало! Нужно вам побывать на наших вечерах. Мы делаем революцию в поэзии, все теории кверху ногами переворачиваем!

И стал я с этого времени постоянным посетителем кафе «Домино» на Тверской улице, где имажинисты торговали кофе, читали свои стихи и буйствовали.

Тут нужно отметить, что Есенин выделялся среди толпы, был без сравнения ярче, чем в интимном окружении.

На людях исчезала учтивость, а нежность и очарованность достигали большой силы и звенели непобедимым пафосом.

III.

Глухая и холодная улица Тверская.

Витрины забиты досками. Тьма. Где нет досок, на стеклах следы от выстрелов. На тротуарах заносы и экономия электричества.

Глухая ночь.

А в кафе «Домино» много света. Здесь люди, которые не умеют заботиться о какой-то там экономии. Это — биржа, на которой котируются лишь саше дорогие сокровища — таланты. Здесь находится Союз поэтов, а собственно — объединение имажинистов.

В этом кафе перебывала богема со всей Москвы, — пила здесь кофе с «песочными» пирожными, принимала участие в программах вечеров и внепрограммных скандалах.

Большая передняя комната — типичное кафе: эстрада, столики, покрытые стеклом. Под стеклом бумажки: стихи, карикатуры на поэтов. На стенах множество надписей, отдельные мазки краской, вещи настоящие и вырезанные из разноцветного картона. Первое, что бросается в глаза, это — штаны, распятые на стене для поражения мещанского эстетизма. Возле эстрады висит объявление о «смерти» почти всех выдающихся поэтов, которых теперь отвергает имажинизм: Блока, Белого, Северянина, Маяковского…

Огромными буквами, которые со стены перебегают на потолок, цитата из Есенина:

«О какими, какими метлами
Это солнце с небес стряхнуть?»

Справа ступени до самого потолка. Там какой-то чердак, а на нем разлегся Мефистофель без бороды — Шершеневич, который бросает в публику острые, как бритва, реплики.

За аркой, в другой комнате — своя «братва»: поэты, актеры, художники, накрашенные женщины.

Затихает румынский оркестр, и на эстраде появляются поэты.

Не имажинисты. Конферансье шутит:

— «Поэт Мачтет свои стихи прочтет!».

… Нудно.

Далее — Мариенгоф, пшют, пробор через всю голову. Читает о «боженьке»:

«Молимся тебе матерщиной
За рабьих годов позор!..»

Какой-то «мещанский» столик начинает протестовать:

— Не оскорбляйте публику! Разве у вас нет иных слов, кроме матерных?

— Я не виноват, — отвечает Мариенгоф, — что вы понимаете лишь тогда, когда с вами разговаривают «матом».

— Хам! — кричит «мещанин».

— К чертовой матери!

— Толя! — кричит Есенин Мариенгофу: смело бей ту сволочь, я тебе помогу!

Есенин уже размахивает руками, глаза горят задором. Начинается кутерьма. Оскорбленные мещане демонстративно выходят.

— К чертовой матери! — несется за ними от арки.

И снова музыка, снова стихи и кофе с «песочными» пирожными.

За моим столиком Есенин хвалится:

— Если не бить такую сволочь, то она всегда будет мешать стихи читать.

IV.

Помню еще несколько вечеров в «Домино».

Яркие, до предела наполненные энтузиазмом, выступления Есенина остались в памяти, как блестящий луч на фоне созданного богемой кабацкого удушья.

Настроения меняются, как на экране.

Лирика в объятиях с цинизмом, цинизм устраняется революционным пафосом, настоящим революционным энтузиазмом. Сидя в этом угарном окружении, чувствуешь, что действительно «облаки лают, ревет златозубая высь…» Проститутка, Христос и Шершеневич! Бывшему футуристу немного нужно:

«А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос…»

— с увлечением, с бурей, со свистом, — начинает читать «Двенадцать» Блока, и глаза богемы выскакивают на баррикады.

Революционный экстаз быстро исчезает, ибо с эстрады полились мотивы восточного мистицизма. Кусиков-муэдзин творит свой чудесный намаз:

«Мой аллах
Высоко в небесах…»

И вдруг начинается хохот. Это другой восточный «человек», Долидзе, поет уже а-ля Северянин: «Это было у моря…». Акцент кавказский — максимум!

Богема первой начала кадить Есенину ядом славы. Здесь, в «Домино», впервые заговорили о Есенине, как о великом национальном поэте. Это здесь его называли «златокудрым поэтом», «нашим, русским, Сережкой».

Вот вечер в «Домино», посвященный поэзии Есенина. Он начинается с того, что поэт грозит кому-то из публики:

— Тише! Или я вас с лестницы спущу!..

Публика этот язык понимает, она любит Есенина. На него смотрят влюбленными глазами, радеют ему.

С большим чувством читает Есенин, мастерски читает. В его фигуре и поведении удача «широкой натуры». И сам он любит свою публику. Приветствуют его в этот вечер тепло, сердечно, любовно.

И кажется, что слушаешь не стихи, а пение:

«Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Зверинных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.
--------------------------------------
Бродит черная жуть по холмам,
Злобу вора струит в наш сад,
Только сам я разбойник и хам
И по крови — степной конокрад».

В заключение он читает «Инонию». Поэму слишком горячо принимают. Целуют поэта. На эстраду выскакивают поэты и писатели с выкриками в честь автора:

— Великий библейский юноша!

— Гениальный поэт!

V.

Поздняя ночь, а кафе «Домино» буйствует!

Но тесно в кафе поэтам и артистам. Хочется понести искусство в широкие круги человеческой массы, утвердить его на площадях и улицах. О, как хорошо было бы нарисовать картины на заборах, написать стихи на стенах высоких зданий! Это еще так недавно были разрисованы футуристами все ларьки Охотного ряда.

Не помню у кого, но кажется, что у Дида Ладо, родилась идея — разрисовать стены Страстного монастыря. Дид Ладо — это такой художник был в «Домино», который рисовал портреты всех присутствующих. Чирк, чирк — и 50 рублей!

Как только провозглашена была эта знаменитая идея, братва начала бегать, галдеть.

— Идем!

Все имажинисты во главе с Есениным, а за ними и все присутствующие двинулись на Страстную площадь.

Шум, пение, хохот…

Через несколько минут на монастырской стене нарисовано красками есенинское стихотворение:

«Вот они толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны».

На следующий день милиция замазала надпись. А еще на другой день вся православная Москва говорила о «хамстве» Есенина. Но бежала ругань и славу за собой вела. И Есенину это нравилось.

VI.

Через некоторое время имажинисты покинули «Домино» и перешли в новое кафе «Стойло Пегаса», а мне пришлось оставить на полгода Москву. Потом я совсем оторвался от богемы и встретился с Есениным только в 1921 году.

Умер Блок… И. З. Штейнберг устроил на Петровке вечер, посвященный памяти поэта. Должны были выступать: Штейнберг, Б. К. Вольский и я. Наши выступления были больше политическими, чем литературными, ибо нас тогда интересовало, главным образом, отношение Блока к революции.

Под конец концертной части пришел Есенин и взял слово.

Оратор он был плохой. Но на этот раз, он взволнованный, говорил с вдохновением, с любовью, с большой сердечностью.

не сможет обыкновенный человек, не сможет так говорить даже талантливый человек, когда он не есть поэт — творец именно таких образов. Впечатление у присутствующих необыкновенное, а спроси, о чем он говорил, — никто не скажет, какая-то сказочная речь! Как будто восстало множество образов из нерассказанных еще сказок русского народа, как будто шелест ржи и пьянящий запах лесов залетели в столичную залу из дебрей будущей «новой Америки».

— Есть два поэта на Руси: Пушкин и Блок. Но счастье нашей эпохи, счастье нашей красы, открывается блоковскими ключами.

VII.

Месяцы проходили, годы. До меня доходили разные слухи о поэте. Есенин, говорят, старательно собирает материалы о Пугачеве, посещает даже старинные церковки московские, чтобы ощутить стиль эпохи, а то рассказывают, что поэт увлекся Махно и обещает создать на фоне махновщины наилучшую революционную поэму.

Моя последняя встреча с поэтом была на вечере памяти Блока. Но со стороны видеть его мне довелось еще раз.

«Есенинской» пивной. Теперь есть такая пивная.

На Чистых прудах, возле почтамта.

За столиком сидело трое: Есенин, Орешин и Клычков, с последним я не знаком, и потому не подошел поздороваться с Есениным, чтобы не помешать разговору, который внешне казался полностью интимным. Издали засматриваюсь на лицо поэта. Как много изменений в нем после «красивых скандалов» на территориях Европы и Америки!..

Вскоре оставил я своего приятеля, русского писателя-экономиста С., и пошел домой.

А на следующий день С. рассказал мне, что там случилось… Есенин совершил антисемитскую выходку.

«красивый скандал», и не судить нужно было, а просто защитить поэта от той пропасти, над бездной которой уже стоял Есенин и о которой так красноречиво написал Л. Д. Троцкий в статье, посвященной памяти поэта.

Но защитить его некому было. А богема… она не защищает, а засасывает…

VIII.

В белой узорчатой свитке — Лель.

Смеются глаза — васильки во ржи голубеют. Радостный и нежный образ.

Ржаные кудри, а в них васильки голубеют.

— это краски сказочные. На полотнищах Врубеля тоже краски сказочных васильков, которые на погосте города Китежа в сказке растут.

Не разбойник, нет, — шалун, мальчуган, сиротка белая… Искал Китеж всю жизнь — не нашел. Ибо нет Китежа на этой земле.

Заскочил в дебри, бедный, пошел на голос «лешего», а тот завел в болото сказочное.

Болото разверзлось — боль все почувствовали, сгубили молодость уст…

……………………………………………………………………………………………….

Ибо как постигнуть боль детского переживания?

К. Буровий

(При переводе сохранен стиль и манера автора).

«Радуница». Информационный сборник № 2. М., 1990, стр. 90-98.

Раздел сайта: