Есенина (Наседкина) Н. В.: Что хранит память. Воспоминания.
Еще немного о родных и близких...

ЕЩЕ НЕМНОГО О РОДНЫХ И БЛИЗКИХ...

В 1965 году в Константинове в доме моей бабушки Есениной Татьяны Федоровны открыли музей поэта. В то время дом принадлежал (по наследству) моей маме — Есениной Екатерине Александровне и ее сестре Ильиной Александре Александровне.

Бабушкин дом, в котором я жила с ней около семи лет (1938—1945), передали государству, а рязанские власти обещали маме и тете построить другой дом, большой, где-нибудь поблизости. В 1966 году дом с двумя входами (с запада и востока) был построен. Обыкновенный двухквартирный дом на двух хозяев.

Когда дом показали маме и тете, Александра Александровна заявила, что у нее большая семья и этот дом только для нее, так как последние годы жизни Татьяна Федоровна жила с ней. Мама от такого заявления своей сестры лишилась дара речи: она стояла и молчала. Но тут за нее вступился Ю. Л. Прокушев. Он тактично объяснил тете, что моя мама все равно получит полдома, и все закончилось мирно: до суда дело не дошло.

Теперь летом мы стали приезжать в Константинове, а до этого нас десять лет в дом бабушки тетя Шура не пускала, ключи были у нее, и жила там только она со своей семьей (хотя одно время в доме была и сельская библиотека).

Однажды после смерти бабушки я приехала летом в Константинове с подругой мамы А. А. Яковлевой. Она 30 лет была народным судьей, писала стихи, любила Есенина, и ей очень хотелось побывать на его родине и познакомиться с его младшей сестрой.

Сразу в дом мы не пошли, ходили по селу, ходили к Оке, а вернулись только вечером. Я не помню, как нас приняли, но на ночь устроили не в сенях, где есть и пол, и потолок, а во дворе, на земле, подстелив солому. На следующий день утром мы ушли в Дивово ( 12 километров) и уехали в Москву. Мама знала свою сестру, и наше появление раньше срока не стало для нее сюрпризом. Александра Александровна Яковлева, впрочем, ничего маме не сказала, кроме одного: «Я удивлена».

Бывая в Константинове, мы вместе с мамой часто заходили в дом моих бабушки и дедушки, ставший музеем.

Раньше в комнате горела лампада, висели иконы, в том числе большая икона Николая Угодника. Часами на коленях молилась бабушка. Она знала всю обедню, много разных молитв и даже пела на похоронах односельчан вместе с другими старушками.

Справа в комнате стоял сундук. Сундук как сундук, со всякими пожитками. Когда же сделали музей С. А. Есенина, вместо сундука поставили стеклянный витраж, в который положили какую-то пластмассовую палочку (в те годы пластмассы ни в России, ни за границей еще не было) сантиметров шестидесяти длиной и повесили мужской костюм из темной грубой шерстяной материи. Этот костюм в 1923 году Есенин привез в подарок своему отцу. Не знаю, носил ли его Александр Никитич или нет, но хорошо помню, как возмущалась мама, когда услышала во время экскурсии, что этот костюм Сергея Александровича и палочка тоже его. В то время Есенин был в полной славе и носить такой костюм ни за что бы не стал. К тому же он вряд ли подошел бы ему по размеру.

По окончании экскурсии, оставшись наедине с экскурсоводом, мама спросила: «Откуда такие сведения? Ведь это же все неправда». Ответ обескуражил: «Александра Александровна сказала: пусть все будет так. Что-то же нужно говорить, а положить в витраж нечего».

Моя тетя жила в Константинове с мая до октября ежегодно, окружив себя многочисленным семейством, и связываться с ней, кроме мамы, никто, конечно, не смел. Держалась она гордо и высокомерно, как я уже говорила. И на возражения мамы, что так не поступают, что это подделка, тетя Шура повторяла, что никакого значения это не имеет.

А где же иконы, что висели в избе родителей?

Тех икон в доме нет, их забрала тетя Шура, когда в доме создавалась сельская библиотека. Может, она их потом отдала, но Николай Угодник огромных размеров находится у ее дочери Светланы (Ильиной-Бауковой-Митрофановой-Есениной).

Проживая в Константинове, я просила Светлану Николая Угодника отдать в Константиновскую церковь, которая восстанавливается, ведь икон старых там нет, а эта икона — церковная. Однако Светлана поступила по-своему, икону она увезла в Москву. Когда я у нее была последний раз, иконы в комнате на своем месте уже не было.

О тете Шуре я уже писала. Хочу немного добавить о ее семье, которая состояла из пяти человек: она, муж — дядя Петя и трое детей. Дядя Петя приехал из Тюмени в Москву на рабфак, который не окончил, но женился на моей тете. Бабушка с дедушкой возражали против этого брака, но молодые друг друга любили и прожили вместе всю жизнь.

Поскольку пошли дети, дядя Петя счел возможным уклониться от призыва в армию и «дрожал» (по словам мамы) семь лет, как осиновый лист, пока мой отец поэт В. Ф. Наседкин под нажимом мамы не пошел к Ворошилову и не упросил его дать дяде Пете как зятю Есенина «белый билет». В военкомате удивились, но «белый билет» дали.

Затем он работал в каких-то газетах, институтах, министерствах, и однажды я узнала, что он — ученый секретарь какого-то НИИ. Помню, будучи аспиранткой, я не понимала, как можно, не имея ученой степени, да и вообще высшего образования, занимать такую должность. «Ведь он же ничего не понимает!» — сказала я маме. «Не твое дело», — отвечала мне она.

Впрочем, дядя Петя обладал и некоторыми достоинствами. Например, он рассказывал анекдоты так, что, слушая его, все умирали со смеху. И еще я узнала об одном таланте дяди Пети. Когда он ушел из жизни, тетя Шура была нездорова, на кладбище хоронить его не поехала, просто вышла из подъезда, попрощалась и ушла. А у могилы в прощальной речи один из его друзей-сотрудников сказал: «Ушел из жизни крупный специалист в области тяжелого машиностроения». Я чуть не упала в вырытую могилу, на краю которой стояла. Я никогда не подозревала, что без специальности и образования можно считаться «крупным специалистом». И уже совсем мне стало плохо, когда моя тетя, обращаясь к гостям на поминках, открыла тайну, что ее муж в 15 лет перевел первым (она подчеркнула — первым) какую-то неизвестную мне пьесу не то с еврейского языка на русский, не то с русского — на еврейский. Теперь точно не помню. Конечно, это был удивительный человек, как и его жена. Я бы такого сделать не смогла даже со словарем, а уж о моих родителях и говорить нечего. Но вернусь к тете Шуре. Она имела пишущую машинку, которая по тем временам была не всем доступна. И поскольку у нас не хватало денег, чтобы заплатить машинистке, мама попросила тетю Шуру перепечатать рукопись (стихи и воспоминания о С. А. Есенине) моего отца — Василия Федоровича Наседкина, которую надеялась издать. Сестра перепечатала, денег не взяла и ничего не вернула. Мама неоднократно напоминала ей об этом, но тетя Шура сначала отшучивалась, а потом и вовсе заявила, что рукопись в надежных руках, а ей (моей маме) она больше не нужна. Наконец мама поняла, с кем имеет дело.

А уж когда она прочитала воспоминания сестры, то только вздохнула, «они (тетя Шура и поэт А. А. Коваленков, имя которого даже не указано в вышедшей книге) хорошо переработали наши мемуары. Ничего не скажешь. А для людей ведь не имеет значения, кем из родственников они написаны.

«У Шурки совести нет и не будет!»

Меня же в этих воспоминаниях поразило то, что мой отец, В. Ф. Наседкин, пел, оказывается, «башкирским тенором».

«А что это за «тенор башкирский»? — спросила я у мамы. — Тенор, баритон, бас — разве они имеют национальность?» «Нет, не имеют, но тетя Шура-то, наверное, этого не знает», — сказала мама, но сестре объяснила, что у тенора национальности нет.

Александра Александровна выслушала маму с неохотой, но в последующем издании своей книги тенор утерял национальную принадлежность.

В настоящее время работу по изучению творчества С. А. Есенина возглавляет известный писатель и литературовед, доктор филологических наук Ю. Л. Прокушев. Я знаю его много десятков лет. Он дружил с моим братом Андреем. С мамой за беседой о Есенине засиживался у нас до первой электрички — 3-4 часов утра.

Тогда он к нашей семье относился не просто хорошо, а очень хорошо. Я не помню, но, возможно, именно он помог маме получить жилье в Москве. Мама, со своей стороны, стояла за Прокушева горой. Она ожесточенно спорила с литературоведом К. Л. Зелинским, когда решался вопрос об издании второго пятитомника Есенина. Тяжело больная, на электричке из Подмосковья она ездила на заседание комиссии по изданию собрания сочинений брата и отстояла Прокушева.

Но умерла мама, и все изменилось. На первый план выступила уже Александра Александровна, которой ко дню смерти брата было всего 14 лет. По ее собственному признанию, она помнила брата очень плохо и больше, когда он бывал в пьяном виде.

А у моей мамы с братом было много общего. Она писала стихи, рассказы. С. А. Есенин считался с мнением мамы и часто, написав новое стихотворение, читал ей. Она, в свою очередь, иногда показывала ему свои стихи. Брат одобрял. Когда она стала взрослой девушкой, Есенин сделал ее своим секретарем. Она ходила по редакциям, получала деньги, выполняла различные поручения.

Обычно взаимопонимание было полным, но не всегда. Пьяного Есенина критиковать было опасно. Так, например, прослушав стихотворение «Письмо к сестре», обращенное к ней, мама сделала замечание: «Хорошо. Но Пушкина называть Сашей нельзя. Ты ему не ровня, и это надо понимать». Есенин вспылил, сказал, что мама ничего не поняла. За это он ее накажет: чтобы больше не умничала, новый цикл стихов он посвятит не ей, а Шурке.

Вот так иногда бывает, когда говоришь правду. Однако отношения у поэта и его сестры Екатерины оставались сердечными и доверительными (см., например, письмо С. А. Есенина из Баку от 19 апр. 1925 г. в разделе «Семейная переписка. Известное и неизвестное»).

Еще я хочу упомянуть о женитьбе моих родителей. С. А. Есенин и В. Ф. Наседкин — оба поэты и друзья — познакомились в Москве в университете им. А. Л. Шанявского зимой 1914/15 года. Есенин уважал Наседкина и как поэта, и как человека. Лучшего жениха для своей сестры он не видел. Однажды он сказал маме: «Выходи замуж за Наседкина, он тебя любит». Таким образом Есенин распорядился ее судьбой.

Мама и папа поженились в декабре 1925 года. У меня сохранился документ, где они расписались. Мама фамилию оставила девичью — Есенина. Отец не возражал. Он был честный и порядочный человек. Очень любил своих родителей и сестер, которые жили довольно бедно в деревне Веровка Уфимской губернии (или уезда). Отец часто им отправлял посылки, а моя мама относилась к этому с пониманием.

Она осталась добрым человеком, несмотря на все житейские трудности. Даже когда мы сильно нуждались, она украдкой от меня покупала пальто своему крестнику (сыну тети Шуры), которого любила и жалела. Светлане давала деньги на одежду. Я обо всем узнала только после смерти мамы, когда на ее поминках сам Шурик (как мы все его звали) рассказал об этом.

Моя бабушка — мать великого русского поэта Есенина Татьяна Федоровна. Я помню ее с пяти лет, когда поздней осенью 1938 года мама приехала в ссылку в Рязанскую область и привезла с собой своих детей: моего брата Андрея 11 лет и меня.

нас довезти до Константинова. Но ей это не удалось, и Андрей предложил идти пешком ( 12 км), что мы и сделали. К вечеру пришли в Константинове. Бабушка ждала нас с утра, истопила печи, приготовила обед, а мне купила на кузьминском базаре обувь: черные валенки с галошами и домашние тапочки, тоже черные с бело-сине-красной отделкой. Иногда их называли «чуни». Теперь таких тапочек нет. Они были сплетены из крашеных лоскутков шинелей в виде лаптей. Очень удобные и теплые, а когда я подросла, бабушка купила мне новые, и, надев на них галоши, я ходила в школу. Кажется, в такой обуви в классе я была одна. Бабушка дома тоже носила такие же тапочки, а выходя на улицу, надевала валенки с галошами.

Какой я запомнила бабушку? Ей было 63 года, и она уже была не тетя Таня, как звали ее соседи, а пожилая женщина — бабушка. Ей выпала очень тяжелая жизнь, и это, вероятно, ее состарило раньше времени. Но и старая она осталась красивой.

Одевалась она, как все ее возраста в деревне: в кофту черного цвета на пуговицах, воротник — стойка и тоже черную широкую юбку, длинную, почти до щиколоток, в сборку под пояс (под кофту). На голове темный платок, завязанный под подбородком узлом. Из-под платка были видны темно-русые волосы, сзади собранные в пучок. Глаза большие, серые, добрые. Неулыбчива, и мне всегда говорила: «Наташа, зря не смейся, это нехорошо».

Насколько помню, бабушка светлую одежду носила редко. Вероятно, это объясняется тем, что у нее было слишком много горя: умирали дети, за свою жизнь семь раз дотла (оставались только тлеющие бревна) горел ее дом, в молодости — неприятности в семье, да и сельская жизнь связана с землей и с грязной, тяжелой работой на дворе, где была скотина: корова, свинья, овцы, птица, а вода для стирки — в Оке, до нее километр под гору и столько же в гору. Так что понять можно, почему пожилые люди ходили в черном. В пальто или шубе овчинной бабушка ходила редко. Основная одежда — поддевка. Это теплая куртка, суконная, до колен. В доме зимой носила теплую безрукавку на вате или битой шерсти.

Всю сохранившуюся у мамы одежду бабушки я отдала в музей С. А. Есенина в Константинове: там все это когда-нибудь пригодится.

и ссутулилась. По словам мамы, волосы у нее в молодости были светло-русые.

Надо сказать, что у моей бабушки до самой глубокой старости была мягкая ласковая кожа и на теле и на руках. При каждом удобном случае, если озябну или заболею, я бежала к ней в постель. С ней было так хорошо и уютно, что я сразу же засыпала и быстро выздоравливала. Бабушка же к себе детей подпускала редко. Она считала, что это баловство и портит ребенка. Моя мама уже после смерти бабушки об этом тоже вспоминала не раз.

нее была как младшая дочь.

Однажды в годы войны она мне сказала: «Наташа, мы с тобой наверняка остались одни. Мать с Андреем, похоже, немцы убили, а больше у нас никого нет. Подрастешь — выучишься на бухгалтера, выйдешь замуж, и будем жить. Тогда уж и немца прогонят, и жизнь будет лучше». Я слушала ее, и мне было страшно. Неужели и правда маму убили, тогда зачем и нам жить? Но в скором времени приехала мама, мы были рады, и о нашем разговоре никогда не вспоминали.

Когда мама долго не приезжала, у нас не было ни хлеба, ни муки, чтобы испечь хлеб. Бабушка откуда-то принесла немного ржи и пшеницы. Кто ей дал, я не помню. Нас в деревне жалели и иногда давали то молока, то хлеба. В памяти осталось, как бабушка откуда-то достала жернова, позвала меня, чтобы я помогла вытащить их во двор, устроила все, как нужно, чтобы молоть зерно, и мы с ней приступили к работе. Жернова оказались очень тяжелыми, и пока мы с ней мололи, с нас сошло семь потов. Наконец бабушка говорит: «Хватит, больше сил нет. Так и умереть можно». Я больше никогда зерно не молола, зато поняла и запомнила на всю жизнь, что стоит хлеб.

— декабре. Я уже умела и читать, и писать, но в классе не осталась, потому что очень хотелось играть в куклы. А в школу пошла сама (без бабушки) в 8 лет в 1941 году. Спросила, где 1-й класс, села за последнюю парту и сижу.

Учительница Фадеева Анна Степановна сделала перекличку всех учеников, а потом спросила и меня: «Девочка, как твоя фамилия?» Я ответила: «Наседкина». «Такой фамилии в селе нет. Скажи мне, с кем ты живешь?» «С бабушкой», — ответила я. «А как фамилия бабушки?» «Есенина», — ответила я. Тогда она сказала, что это ей ни о чем не говорит. В селе Есениных полдеревни. «Как прозвище?» — спросила учительница, уже сердясь. «Монашка», — ответила я. «А, монашка, так бы сразу и сказала: бабушка Таня — Монашка! Кто твоя мама, Катя или Шура?» «Екатерина Александровна», — ответила я.

На этом разговор окончился, и меня записали в классный журнал. Я проучилась в этой школе четыре года. В 1945 году я уехала к маме в Подмосковье, а бабушка осталась одна.

Всю войну я прожила в Константинове. При мне ломали колокольню нашей церкви, куда, как я уже писала, мы, дети, лазали смотреть, как бомбят Дивово и Рязань, и кричали «ура». Нас почему-то никто не останавливал.

Однажды я слышала такой разговор моей бабушки с соседкой тетей Верой: «Татьяна, ведь немец близко, что делать будем?» — «А что будем делать? Ничего. Для меня хуже не будет. Сына моего уже убили, внука убили, зятя — убили, так что у меня уже убивать некого, а эти (она указала на меня) — еще малы». Мы жили в том доме, где сейчас находится мемориальный музей. Это был наш дом, наша изба, а не «домик«, как почему-то стали называть его некоторые сотрудники музея С. А. Есенина, когда он стал музеем.

ночью гуляла, и парочки иногда там сидели на крыльце и курили, а может быть, от золы, которую бабушка носила в сени и собирала для огорода, под картошку. Ветер раздул искру — и пожар. Крыша соломенная, дом вспыхнул, как свеча. На улице было холодно и в доме не жарко. Бабушка уговорила меня на ночь лечь на печку, чтобы не простудиться. Я уснула крепко. Вдруг слышу голос бабушки: «Наташа, Наташа, вставай скорей, на задах горит!» Я села на полати, выглянула в окно и увидела, что все освещено. Спрашиваю: «Что горит, двор или избушка?» «Не знаю, — ответила бабушка. — Одевайся теплее и беги на улицу!»

Мне тогда было десять лет.

Восстановили избушку в 1965 году. Вот ее, пожалуй, можно назвать «домиком». Но наша изба — не «домик»!

Так получилось, что мама к нам не приезжала около трех месяцев. Бабушка считала, что мама с Андреем уже погибли, так как немцы постоянно бомбили Рязань. Поезда ходили плохо. Однажды вечером бабушка говорит мне: «Наташа, поезда пошли. Поезжай в Рязань и посмотри, где они? Может, живы?» На следующий день утром я ушла в Дивово. Как дошла до станции и доехала до Рязани — не помню. Помню, что в Рязани у всех спрашивала: «Как дойти до улицы 2-я линия»? К вечеру я пришла к дому, где должны жить мама с Андреем. Мама бросилась ко мне, обняла, поцеловала, и мы заплакали: я от радости, мама от радости и от горя, потому что я была такая отекшая (и лицо, и руки), что она испугалась. Она уже собиралась в Константинове, стояли мешки (сумок больших тогда не было) с хлебом и солью для нас и для обмена на молоко, а приехать или пройти 40 км она не могла, так как долго была донором и ослабела.

Через два-три дня мы поехали в Константинове. В Дивове нас встретила страшная вьюга, и мы с огромными мешками наперевес через плечо не знали, идти вперед или возвращаться назад. Наконец мама сказала: «Будь что будет! Идем!» Прошли через Шушпаново, вышли в поле на Федякино — навстречу нам кто-то движется. Подойдя ближе, заговорили по-польски. В то время в Сельцах формировалась польская армия. Поляки жили в палатках даже в Константинове (палатки стояли от сельсовета и до Матова, так называлась часть Константинова в сторону Кузьминского). И это в 40-градусный мороз. Говорили, что многие из них обмерзли, были даже смертельные случаи. Но, тем не менее, жизнь шла своим чередом, и через некоторое время в селе появились новорожденные. Никто не осуждал.

До дома мы все-таки добрались. Бабушка нас не ждала и ахнула. Затем долгие разговоры о войне, где немец, как жить дальше и т. д.

Мама, бывая в Константинове, часто вспоминала о своем младшем брате Лене (Алексее). Она его любила. Умер он в три года. Однажды я спросила бабушку: «Как же ты могла все это пережить?» — похоронить стольких маленьких детей?» «Атак у всех было, — ответила она. — Бог дал, Бог взял, значит, так было Богу угодно!» Моя бабушка была глубоко верующим человеком, о чем я уже писала, и, когда я стала подрастать, начала меня учить молитвам и даже заговаривать с молитвой некоторые болезни людей и животных. Это надо было делать на слух, так как она писать не умела. Память у меня была хорошая, и я оказалась способной ученицей.

Но когда я стала жить с мамой, ей это не понравилось. Она мне сказала: «Наташа, будь как все дети. Станешь взрослой, сама разберешься! А сейчас над тобой в классе будут смеяться». Постепенно я молиться перестала, но верующей осталась, да и мама моя тоже была верующей. Будучи тяжело больной, в старости, она часто говорила: «Боже, милостив буде мне, грешному».

Во время войны бабушка иногда ходила в Сельцы менять картошку на хлеб, мыло, спички. Многие старушки ходили туда менять. Иногда им подавали просто так — милостыню. Бабушка — не исключение. Был случай, когда бабушка перешла замерзшую Оку и направилась в Сельцы, думая о своем: как бы засветло вернуться домой. Навстречу идут двое военных в иностранной форме. Поравнявшись с ней, они спросили: «В этой ли деревне живет мать поэта Есенина?» «Да, в этой, вон там, за церковью!» — показала она и пошла дальше. Когда они пришли к нам, я им сказала, что бабушка только что ушла в Сельцы менять картошку на хлеб или еще на что-нибудь. Они меня спросили, где мама, в чем мы нуждаемся... Я попросила привезти нам, если можно, хотя бы воз дров, а то нам совсем печку топить нечем. Посетители были частыми, и я не всегда бабушке об этом говорила. Так и в этот раз забыла сказать.

«студебеккер» с дровами: березовыми и сосновыми. Из маленькой машины «виллис» вышли те двое военных. Я к бабушке: «Ба, забыла тебе сказать: приходили эти люди и обещали привезти нам дров». Пока разгружали дрова, бабушка разговаривала с гостями: то ли американцы, то ли англичане, а может, кто-нибудь еще. Один из них сказал бабушке, что если бы она согласилась уехать с ним, вероятно, в Англию (мне так показалось), они окружили бы ее вниманием и почетом. А бабушка ответила: «Лучше Константинова для меня ничего быть не может, и никуда я не поеду. Спасибо».

Когда я уехала к маме, бабушка осталась одна. Тетя Шура к тому времени приехала из Тюмени в Москву. Узнав, что бабушка осталась одна, она привезла ей своего сына, Шурика, который в Москве плохо учился, а в Константинове меньше спрос (так она думала). Шурик был старше меня на три года и еще мог учиться в константиновской школе. Но лучше учиться не стал, и где он окончил 7 классов, я не помню. В 1946 году бабушка переезжает в Москву. В Москве она получила персональную пенсию 800 руб., что по тому времени было много. Мама тогда получала 200 руб. по 2-й группе инвалидности, а оклад врача был 600 руб. в месяц. Все деньги у бабушки забирала тетя Шура, и бабушке не на что было купить даже билеты на проезд в автобусе (до метро), затем в метро и еще на поезд, чтобы приехать к нам. Ее это обижало, она привыкла быть хозяйкой, а тут оказалась на правах приживалки, и начались скандалы. Тетя Шура была недовольна, но часть пенсии бабушка стала оставлять себе.

От неприятностей у бабушки здоровье стало ухудшаться. А неприятности были из-за всего: вдруг внуки (Андрей со мной) приехали навестить бабушку, а еще хуже, если приезжала мама, которая за бабушку заступалась, что тете Шуре не нравилось. Однажды был такой случай. В метро «Белорусская» я встретилась с Андреем, чтобы поехать к бабушке. Дальше надо было ехать на автобусе. Мы выходим из автобуса, остановка которого была напротив двухэтажного дома, в котором жила семья тети Шуры и бабушка. Окно из квартиры выходило на Хорошевское шоссе. Форточка открыта. Когда отъехал автобус, мы собрались переходить шоссе. Тогда оно было неширокое. Вдруг Андрей остановился: из форточки были слышны голоса, чьи — я уже не помню, но, что громко говорили, помню: «Наседкины идут, Наседкины идут, скорее убирайте еду со стола!» Андрей взял меня за руку и сказал: «Дадим им время убрать со стола, пошли погуляем, а затем зайдем к бабушке». Когда мы пришли, уже было все убрано. Мы поздоровались, и Андрей спросил: «Мы не рано? Успели уже убрать со стола?» Ответа не было.

— злоба. Мы навестили бабушку, поговорили с ней и ушли. Я голодная уехала домой, Андрей — на Стромынку, в общежитие МГУ, студентом которого он тогда был.

Этот случай бабушку очень огорчил, и она в скором времени приехала к нам. Привезла нам все имеющиеся у нее деньги и сказала: «Катя, ты на нее не обижайся: она глупая!» Глупая, по говору того времени, в деревне — неумная. Мама ничего не ответила.

«хорошей» жизни бабушки. У тети Шуры была нужда в деньгах. Как найти, где взять деньги? Думала, думала и придумала. Взяла бабушку и повезла ее в Союз писателей на Поварскую просить материальную помощь. Но кому? Бабушка должна просить деньги на внуков-сирот и больную дочь. Больная дочь — моя мама. А кто сироты? Я и Андрей. Деньги бабушке дали. Тетя Шура берет у своей матери деньги, бросает ее в Союзе писателей одну и уезжает. Бабушка не знает, как вернуться домой: сидит и плачет. Кто-то из писателей помог ей добраться до дома, и на следующий день бабушка приехала к нам: , в Подмосковье, где в комнате 16 кв. м стояли три железные кровати и стол, а все остальное — под кроватями и на стене под простыней. Электричества у нас не было (сельская местность), все удобства во дворе, но бабушка от нас уезжать не торопилась. Мы все друг друга очень любили.

Я могла бы еще многое рассказать, но, думаю, что все вышесказанное мною создает полную картину ее жизни в Москве. Так она мучилась в семье младшей дочери десять лет, до самой смерти. А теперь о последних годах ее жизни. Начну с конца. В 1955 году 3 июля на 81 году жизни (80 лет ей исполнилось 25 января) скончалась Татьяна Федоровна Есенина.

После войны, когда ей было более 70 лет, она переехала из села Константинова, в Москву.

Когда моей маме — Есениной Екатерине Александровне после отбывания ссылки в Рязани разрешили поселиться под Москвой, она забрала меня к себе. Я без нее очень скучала, да и воспитывать меня мама хотела самостоятельно.

В 1946 году бабушка получила квартиру вместе с младшей дочерью Ильиной Александрой Александровной (тетей Шурой).

Но к, сожалению, любовь была односторонней. В семье младшей дочери бабушке жилось тяжело. Она часто с Хорошевского шоссе, где получили квартиру, приезжала к нам за город в сельскую местность — 30 километров на поезде и километр пешком до дома, где мы жили. Меня она любила. Помогала деньгами из пенсии, как могла. Я ходила в школу в купленном ею платье с 5-го по 10-й класс, расставляя его по всем швам. По окончании 10-го класса она мне подарила часы, которые хранятся у меня до сих пор. На лето вся семья тети Шуры вместе с бабушкой уезжала в Константиново. Тетя Шура хорошо ловила рыбу на удочку, любила это занятие и много времени вместе с мужем, который тоже был хорошим рыбаком, проводила в лугах или на берегу Оки.

В 1955 году, как всегда, тетя Шура на лето уехала в Константинове. Бабушка с ней. Это произошло в июне — начале июля. Тетя Шура с мужем ушла в луга на несколько дней удить рыбу. Бабушка в плохом состоянии оставалась дома одна.

В это время из Москвы приехал в Константинове Александр Иванович Разгуляев. Дождавшись, когда бабушка осталась одна, он пришел к ней. Видя, что она нездорова, он все-таки сказал ей, что желает взять ее фамилию, то есть стать Есениным. Бабушка отвечала, что ее фамилия Титова, а Есенин — ее муж, к которому он, Саша, никакого отношения не имеет.

Александра Ивановича это не устроило. Он пошел в сельский Совет, который был почти напротив дома. Есениных (справа от церкви), привел людей и потребовал у бабушки в присутствии свидетелей сказать, что он, А. И. Разгуляев, — ее сын. Бабушка подтвердила.

«Есенин» он не получил. А когда он ушел, с бабушкой стало совсем плохо, ее парализовало, отнялась речь, и в таком состоянии она два-три дня лежала одна в собственном доме без всякой помощи. А когда вернулись с рыбалки ее дочь и зять, им ничего не оставалось, как увезти ее в Москву, пока не умерла.

Взяв машину (тетя Шура это всегда умела организовать) и положив на заднее сиденье умирающую мать, она поехала в Москву и сдала бабушку в московскую больницу, которая первой оказалась на ее пути. Мест не было. Бабушку положили в коридоре. Видимо, тетя Шура была в таком нервном состоянии, что даже забыла сказать, что эта женщина — мать поэта С. А. Есенина.

Через несколько часов бабушка умерла. Я получила это известие, будучи на студенческой практике под Лопасней (теперь г. Чехов). Меня отпустили на похороны. И тут я все узнала.

Я не запомнила, как арестовывали моих родителей, никто из близких мне людей еще не умирал, и для меня смерть бабушки была первым большим горем. Я не представляла, как мне жить без нее, не слышать ее голоса, ведь я прожила с ней вдвоем семь лет.

Бабушку похоронили рядом с сыном на Ваганьковском кладбище в Москве. Отпевали в церкви торжественно, с открытыми царскими вратами, было много цветов, много провожающих в последний путь людей, поминки. После похорон бабушки моя мама сказала: «Следующая буду я. Прошу всех: могилы Сергея и матери не трогать. На кладбище земли хватит всем. Похороните меня в другом месте, чтобы оставшиеся родственники в эти могилы не лезли».

— 3. Н. Райх. И так пошло дальше.

До сих пор Сергей Александрович и Татьяна Федоровна Есенины лежат спокойно. К их могилам приходят люди, приносят цветы, экскурсоводы приводят людей со всех концов света, в памятные даты писатели возлагают цветы и венки. Моя мама была бы этим довольна.

А Александр Иванович Разгуляев после этого посещения Константинова стал болеть. У него было несколько инфарктов миокарда, и он скоро после смерти бабушки умер.

Грустно, но такова жизнь. Моя мама говорила, обращаясь к нам, своим детям: «Ребята, помните, за все нужно платить. Бесследно ничего не проходит».